Приехали
Август был. В поезде, в душной истоме старого вагона с бордовыми панелями – ехали, ели, смертельно скучали. Долгие, щемящие плыли за окнами сумерки. Дорога баюкала. Где-то в Мордовии, на полустанке, тоскливом и пыльном, как послеобеденный сон, остановились и стояли дольше положенного. Но дверей не открывали, никого из вагона не выпускали – размяться, покурить, поглазеть на захолустье: здесь выгружали зэков. Их везли в соседнем вагоне – нулевом. Всё купе с болезненным любопытством прилипло к окну.
Спокойно, без суеты охрана разворачивала бобину проволоки, на ней – грозди наручников. Спокойно, без суеты, вывела и посадила всех на корточки. Руки – за головы. Из такой позы пляшут вприсядку. С дорожными сумками, в обычной одежде, они казались просто людьми, и было совершенно неясно, почему они в таком нелепом положении.
Вагон впал в беспокойство. Чужое унижение язвило душу. Было в этом что-то запретное, недопустимое и болезненное, как подсмотренная чужая жизнь, как взгляд по ту сторону жизни, - и страшит, и манит, и нет сил оторваться. "А проволока зачем?" – спросил, заходя, какой-то мужчина и замер в дверях, облокотившись рукой о притолоку. Не мог отвести взгляд от окна. "Видели?" – гаркнула баба-челночница, вваливаясь за ним следом. "Ой, не наши", - сказала и вышла задом. "Видели!" – орала она уже в соседнем купе.
Зэки вели себя спокойней. Даже с чувством достоинства. Как актёры в роли, ощущающие внимание зала. И страшно было, что вот сейчас поднимут глаза, встретятся с тобой взглядом. Но они милосердно не оборачивались, смотрели в пустоту и только кривили в ухмылке губы, словно бы понимали, что они для нас.
Проволоку раскрутили и пустую бобину кинули крайнему военному, с собакой. Собака подпрыгнула, думая, что с ней хотят поиграть.
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны…
- вдруг выплыло из душной тишины вечера и прорвалось в вагон, презрев двойное стекло нераспечатанных с зимы рам. Кто пел – неясно: никого, кроме зэков и ментов, на платформе вроде и не было. Оборвалось так же резко.
Их сцепляли наручниками по парам, через проволоку, и только тогда разрешали вставать. Первым был русский, долговязый и худощавый парень в голубой майке, с двумя сумками. Глаза - умные, спокойные и злые. Ни тени страха, нет даже намёка на волнение о собственной судьбе. Его сцепили с коренастым узбеком. Парень посмотрел на того коротко, без презрения, с одним непререкаемым превосходством, и небрежно подпихнул ногой свои сумки: неси.
Подрулил грузовик с железным боксом-кузовом. Единственное зарешёченное окно - в двери. Зэки оживились. Теперь они выглядели так, как выглядят всякие люди, приехавшие на отдых компанией: недавно перезнакомились, ехали - общались, и вот теперь предчувствуют смену обстановки, и эта перемена ни радует их, ни пугает, они просто её ждут.
Поезд тронулся, и все они вдруг стали оборачиваться в нашу сторону, ловить глаза отъезжающих, и непонятное беспокойство охватило теперь их, будто они неожиданно поняли, что для них мы. Купе отпрянуло от окна. Мужик шагнул в коридор и двинулся к туалету, словно всё это время только туда и шёл.
На самом краю платформы стояли женщины – зэчки. Дебелые русские бабы, с телами, как выплывающие квашни, с лицами дешёвых проституток. Одна – не то баба, не то мужик: бритая, в растянутой, бесцветной футболке, почти не скрывающей мелкие груди, с бесформенной фигурой. Она смеялась с соседками весело и зло и вдруг, сразу взяв в тоску и надрыв, запела громко, в голос:
Ой, то не вечер, то не вечер.
Мне малым-мало спалось.
Мне малым-мало спалось.
Ой, да во сне привиделось…
И тяжко, и душно, и нестерпимо томительно.
Остальные махали поезду вслед.